Иван Ле. Хмельницкий. Книга вторая -
31 >
человеку, сама вижу, относится хуже, чем к собаке... Из пылающих гневом глаз матери брызнули слезы. Она повернулась и пошла, пробиваясь сквозь толпу к выходу. Рука Сагайдачного резко опустилась, будто навсегда разрубила узел, который связывал его с именем этого гордого и сильного духом чигиринского воина. В первое мгновение что-то дрогнуло в его душе - заговорила совесть: ведь это он мстит за нанесенное ему оскорбление, хотя и заслуженное. Гадкая месть шута, а не казацкого полковника... Но "бог всемилостив, а дела мои прославляют его небесное величие... Будем надеяться, - дела искупят эти минутные человеческие слабости"! На этом и успокоился. Потом резко повернулся к посланнику гетмана Ходкевича - Киселю: - Прошу прощения, пан Кисель, женщины, женщины!.. Нет пуще зла, чем женщина! - Эврипид? - блеснул своей образованностью Адам. - Эврипид, пан Кисель, последний из трех столпов мудрости со времени военной эпопеи при Саламини... Очень обрадовался Сагайдачный духовным отцам, которые снова нахлынули, словно волны морские, вытеснив из головы назойливые мысли о вдове Хмельницкой. Он старался ответить всем сразу, увлекаясь заботами о церкви и святых отцах, уходя от всего будничного, человеческого... У ограды собора Матрену поджидал Василий Ставецкий. И она упала ему на грудь, чувствуя в нем твердую мужскую опору. - Вот спасибо. Теперь поехали, Василий! - Куда? Может... в Белоруссию поедем, ко мне! Хмельницкая подняла голову с его груди, пристально посмотрела Ставецкому в глаза. Убеждала или убеждалась? Ведь этим было сказано очень много, может, даже все! И - очевидно, убедилась. - Вези куда хочешь, Василий! Я делала все, что было в моих силах, но на каждом шагу встречала равнодушие и бессердечность людей. Сначала старалась для родителей, потом для семьи, для сына, и осталась одинокой. Ни дочь, ни жена, ни мать... Позаботься хоть ты обо мне... - О нас обоих, - тихо произнес Василий, ведя Хмельницкую к тарантасу.
